Литературный портал Путник - сайт для писателей и поэтов - http://putnik.org
Аквилон
http://putnik.org/articles/79/1/Akvilon
Лайсман Путкарадзе
Потом родился я. И с тех пор, как теперь понимаю, занимаюсь тем, что собираю русские чувства и пытаюсь их упорядочить, согласовать. Да, согласовать. 
 Лайсман Путкарадзе
Опубликовано 04/23/2007
 
Пришлось бы переписать с первого слова до последнего. А так: не спится человеку -- что-то не то, как-то не так. Вертится в голове слово -- слышал когда-то или читал. Каждую ночь обещает себе: "Завтра выясню, что оно означает". Но завтра -- как в колесе. Вот и позвонил сокурснику...

Аквилон

 Около трех часов, в середине тяжелого, без видений сна он проснулся и грузно сел на постели. Несколько минут смотрел в угол и потом, тоскливо бормоча:
 — Ах, Боже мой, Боже мой, — накинул на плечи халат и пошел из спальни.
 Его дед как-то лет семнадцать назад проснулся ночью, походил по комнате, повторяя: «Боже мой, Боже мой», — и умер. Андрей Иванович почему-то думал, что и он умрет точно так же. Он проснется среди ночи, походит, тоскливо наговаривая: «Боже мой, Боже мой», — и спокойно испустит дух.
 Интересно, а француз или англичанин, или бельгиец, или на худой конец швед — они как, просыпаются ночью и думают о смерти?
 Он открыл окно на кухне и закурил.
 Ничего не хотелось. Хуже не бывает — когда ничего не хочется, когда просыпаешься с ощущением, что ночь началась сто лет назад и никогда не кончится.
 Бывает, в середине веселья под действием водки и женского смеха мужчину, допустим, сорока шести лет вдруг охватывает чувство, что он нащупал смысл жизни, хотя, разумеется, он не сможет его выразить. А бывает наоборот, как с Андреем Ивановичем ночью, когда он ощущает вокруг себя и в себе самом гнетущую пустоту.
 Он снял трубку, подумал и набрал номер. После второго гудка линия сомкнулась, и сиплый голос сказал:
 — Да.
 Басакин говорил «да», когда отвечал. А когда звонил —  удивленно спрашивал: «Алло?»
 — Миха? — робко произнес Андрей Иванович. — Извини, я тебя разбудил.
 — Кто это?
 — Это я — Андрей, Андрей Никульников.
 — Кто?
 — Никульников, Андрей.
 — Андрей? Никульников? Господи Боже. Ты знаешь, который час?
 — Знаю, без минуты три.
 — Что? Ты спятил? Три часа! Три часа, черт!
 — Я подумал, что могу позвонить.
 — Иди ты на!.. В три часа? Пошел ты в!.. Ты с катушек, что ли, съехал?
 — Нет, конечно, а может, и съехал, не знаю. Все зависит... В сущности, какая разница — съехал, не съехал? Мы сто лет знакомы, почему я не могу позвонить?
 — В три часа? В три!
 — Какая разница — в три, в три тридцать три? Все равно я тебя разбудил.
 — Да уж. И не меня одного.
 — Жену?
 — Жену разбудишь, как же! Фараона.
 — Фараон — это собака?
 — Фараон — это попугай.
 — Прости, пожалуйста.
 — «Пожалуйста»! Это вы умеете. Черт, три часа, почти утро. Вот будет междометие, если сейчас выяснится...
 — Да, кажется, это самое.
 — Что?
 — Так бывает. Видишь? Оказывается, так бывает.
 — Ты... Ты... О, черт! Тьфу! Зараза! Ну, что? Что? Что тебе надо?
 — Гм. Михайла, ты должен знать — что означает слово «аквилон»?
 — Что???
 — «Аквилон». Что значит «аквилон»?
 — Ты. Звонишь! В три!! Часа!!!
 — Да, звоню в три часа узнать, что значит «аквилон».
 — В три часа? В три, Андрей! М-м-м! Черт! Это еще надо переварить. Подожди минуту. Фу. Я сейчас. Послушай, ты в своем уме? Ты понимаешь, что ты делаешь? Мне сорок шесть лет. Сорок шесть! У меня хронический простатит. Хронический! Ты знаешь, что это такое? Мои нервы исчезли. Их стерли, их съели, их расщепили! Я отсидел четыре года. Четыре года! Мне ломали челюсть, я валялся в канаве с ножом в брюхе. В брюхе! Ты не представляешь себе, как это больно! У меня третья жена, пятеро детей — один мой, остальные черт знает чьи. Меня неделю назад из запоя вынули, за шкирку, как из болота, и в три часа... В три часа ночи! Я заснул, впервые за последний месяц заснул около двенадцати и спал, как младенец. Если б я мог сейчас схватить тебя за бороду! Ты не сбрил ее?
 — Нет, я ее подстригаю, по-прежнему раз в месяц. Очень удобно, экономит массу времени.
 — О, Господи. У меня есть партнер — скотина, животное, ниже некуда. Ну, мы там познакомились. Ну, не важно. Представь, он пытал родного брата и на глазах у родного брата пытал племянницу, малышку пяти лет, ради нескольких зеленых бумажек. Понимаешь, этого человека ничем нельзя удивить. Ничем! Он видел все. Но если я скажу ему, что мне в три часа ночи позвонил однокурсник, которого я не видел восемь лет, чтобы узнать...
 — Девять. Тебя судили двадцать второго сентября, девять лет и четыре месяца назад. Судья симпатично грассировала, твоего адвоката одолевала зевота, а за окном дрались воробьи. Я еще удивился, глядя на воробьев: откуда такая страсть в крохотной птахе?
 — Да? А я не помню. Ну, черт с ним. Так партнер не поверит мне. Он мне не поверит. Он пошлет меня к чертям собачьим. И правильно сделает.
 — Я б сам тебе не поверил, но вот...
 — А ты что, не мог в словарь заглянуть? И зачем тебе в три часа понадобилось?..
 — У меня нет словаря. Нужны были деньги, и я продал библиотеку. Словарь тут ни при чем. Это моя, как понимаю, idee fixe. Раз в месяц, иногда раз в неделю у меня в голове вздувается строчка из какого-то стихотворения. Вот эта: «Я слышу: свищет аквилон, качает елию скрипучей». Я говорю себе — в конце концов, надо выяснить, что значит «аквилон», и вырвать эту дрянь из головы. Сегодня же вечером, завтра утром, в воскресенье. И это тянется уже три года. Я говорю себе, что завтра обязательно позвоню кому-нибудь или забегу в библиотеку, но завтра мне приходится бежать, после обеда мне надо лететь, вечером я приползаю на карачках, а наутро я снова вылетаю, как из бутылки. Мне это надоело, я устал. Я устал от собственной усталости, от чепухи, которую кто-то забил мне в душу. И вот я звоню тебе, Миха: что значит «аквилон»? Мне все равно, который час, сколько у тебя было жен, кто расщепил твои нервы, — я хочу знать: почему я помню целых две строфы? После института я стихов в руки не брал. Значит, эти строчки остались в голове еще с тех времен, когда — помнишь? — мы после лекций забирались в «Красную шапочку» и...
 — Нет! Нет! Умоляю, не надо! Не надо! О, Господи! Я так и знал, у меня было предчувствие. Да что с вами такое? Я вас ненавижу. Вы идиоты. Как я вас ненавижу. Если б вы знали, как я вас ненавижу. Я ненавижу вас. Звонит, ненормальный, в три часа ночи и потрошит мне душу: аквилон, стихи, «Красная шапочка»... Что с вами? Вы, как... Как! Вы как — я не знаю кто! Да что с вами? Нет, все-таки: что с вами? Что вам неймется? У вас что, было дворянское детство? Вы жили в Ясной Поляне? У вас были гувернеры, мамки, дядьки, дворовые девки, лакеи в ливреях? Вас прогнали в эмиграцию? Вам пришлось убирать собачьи какашки в Париже? Что вы ноете? Что вы сопли жуете? Что вас тянет туда? Что вы там оставили?
 — Да нет, не в этом дело, это началось еще тогда...
 — Врешь! Врешь! Это началось потом! И это началось у вас, мерзких холеных мальчиков! У вас. Вас в детском саду на горшок сажали, а лето вы проводили в Ялте — котенку полезен морской воздух, вы пили шампанское в восьмом классе и щупали потных девочек на вечеринках, вам бабушки совали в карман червонец на пиво, а я колхозных коров пас, в кирзовых сапогах, тяжелых от грязи. А теперь...
 — Я хотел только спросить.
 — Он только хотел спросить! Он. Только. Хотел. Спросить. Все-таки жаль, что я не могу вцепиться в твою приват-доцентскую рожу. Я, знаешь, Дронова видел в «Праге»: твоя история, ус на ус, целкач на рубль. В городе осталась одна-единственная забегаловка: столики хромые, бокалы мутные, пиво — кислятина, продавщица — сервант, Машка с автозаправки, публика — туристы, постаревшие аспиранты, милая моя, солнышко лесное! Я говорю: «Дрон, что ты здесь потерял, отрыжка ты высшего образования?» Он говорит: «Атмосфера здесь, как тогда». Атмосфера, видите ли, как тогда.
 — Я туда из принципа не хожу. И не пойду. И телевизора не включаю — не могу смотреть на эти рожи. И газет не читаю, черта с два. Но это ни о чем не говорит.
 — Как же, не говорит. Знаешь что, Андрей Иваноч, я тебе не мамочка и не психотерапевт. Говорит, именно об этом и говорит. Вот так. Что меня отличало от вас, мальчиков с гладкими мордочками, я не боялся правды. Я плюхал ее себе в морду, как лепешки коровьи. Знаешь, как пахнет коровье дерьмо, свежее, с парком? Думаешь, я по Аркадиям гуляю? Хрен там. Я таскаю каштаны из огня, у меня пальцы обуглены.
 — А ты не таскай.
 — Что? В три часа ты звонишь, чтобы... Сукин ты сын! Сам не спишь и другим не даешь. Восемь лет — хоть бы раз написал, хоть бы чаю прислал или сигарет.
 — Слушай, я хочу спросить: а какая фантазия там умащивала твои нервы? Чем-то ведь ты держал там душу на плаву?
 — А-а, мысленно перечитывал историю Тома Джонса Найденыша и любил (не в нашем смысле, а в вашем) девушку, которая на первом курсе училась с нами. Она сидела справа у окна, она всегда садилась у окна, за второй партой. Потом она куда-то исчезла, вышла замуж или переехала в другой город, я не знаю. Ты помнишь ее?
 — Понятия не имею, о ком ты говоришь.
 — Да брось, она была особенная, ты должен помнить. Я все собирался познакомиться, я даже решил, что после каникул приглашу ее в кино, пошил новые брюки и купил чешские туфли, за сумасшедшие деньги. Мои первые, собственно говоря, настоящие туфли. Но в сентябре она не появилась, а я не стал выяснять — почему. Я отлично ее помню. У нее были кудрявые волосы и брови густые, и грудь такая, полновесная, сочная, торчком, носик такой, вздернутый слегка. Сбоку она была особенно очаровательна. Она никогда не оглядывалась, она вообще была незаметная. Помнишь?
 — М-м? Нет. В моей группе такой не было, и в первой тоже, я помню всех из первой группы, а в третьей — ты сам в третьей учился. Не было у нас девушки с грудью торчком.
 — Была, говорю тебе, была. Щеки у нее были такие — чуточку выпуклые, губы такие — очень правильные, как на портретах, и без помады. Она вообще не красилась, не то что городские.
 — Так ты думал о ней?
 — Нет, не в этом смысле, я это дело контролировал. Я представлял себе, что сажусь рядом, и развлекал ее, я рассказывал о... о разном. Потом мы гуляли по городу, и я снова что-то рассказывал, а она улыбалась. Глупо, конечно. Но я должен был дать работу душе. Надо было придумать как бы остров, что ли, где круглый год лето, и удаляться на него. Куда все это ушло, вот о чем я думаю? Где она теперь, что делает, о чем думает? Какая заноза в мое ненормальное сердце — она существует в том же мире, что мы с тобой, но я уже не могу дотянуться.
 — Думаешь, если бы?..
 — Нет. Было бы то же, что и с первой женой, с третьей и будет с четвертой. Но все равно. Все равно. Черт нас всех побери, я хочу спросить, не тебя, даже не себя, а так, прошептать в воздух: вот мы стали лавочниками, обзавелись ресторанчиками и дрожим в своих конторах. И это все? Нет, я хочу знать: это все? Это что, жизнь стала тем, чем она должна быть?
 — Собственно, не все так плохо. Просто иногда... Иногда хочется снова стать мальчиком и ни о чем не думать.
 — Да, мальчиком. Хочется. Ты действительно не помнишь ее?
 — Честно, не помню. Может, это какое-нибудь сальто твоего сознания, спасательный круг, который оно тебе бросило, чтобы удержать в безнадежной ситуации?
 — Перестань, я помню ясно, она была. Я помню серое платье и красную сумочку. Я был беден и обращал внимание на ваши наряды. Вы, городские, смотрели на нас свысока. Я помню твой черный костюм. И джинсы, кроссовки, а сумка! Какая у тебя была шикарная сумка. Я думал: конечно, парня с такой сумкой девушки будут уважать.
 — А Дронов что говорит?
 — У Дрона тоже память ослабла. Да Дронов себя едва помнит.
 — В сущности, какая разница — была, не была? Ты же не собираешься ее искать?
 — Все равно это важно. Как тебе объяснить? Если ее не было, значит, это действительно сальто, фея Моргана, воздух, и значит, я четыре года говорил с воздухом. А если была, то четыре года обретают смысл. Я не знаю, какой смысл, для чего и что мне с ним делать, но — смысл.
 — Да какой смысл? Ты говорил сам с собой. Была эта девушка или ее не было, все равно это не имеет значения, раз ты не собираешься ее искать.
 — Не все равно. Я хочу знать, что однажды, завтра или через тридцать лет, я встречу ее, скажем, на перроне или в вагоне фирменного поезда. Фирменного — это обязательно. Чтобы там было чисто и не смердило туалетом. Как ты не поймешь? Завтра или через тридцать лет! Боже мой, Андрей, это же просто! Я... Я живу, как... Там, в конце моих дел, хребты трещат, — я не оправдываюсь, это моя жизнь, она так сложилась, я не хочу другой жизни. Можно было вернуться в деревню и стать земским учителем. А я выбрал этот путь, потому что поверил им. Черт с ними, они нас обманули. Я знаю: воли нет, покоя не будет. Но — завтра или через тридцать лет! Как тебе объяснить? Заветная дверь, — ты никогда ее не откроешь, но она есть. За нею, может, паутина и мышиный помет, но ты думаешь, что там лежат сокровища, и они ждут тебя.
 — Я понимаю, не горячись. На перроне, завтра или через тридцать лет. Я все понял. Нас на первом курсе было девяносто, а на втором стало восемьдесят четыре.
 — Это точно?
 — Точнее не бывает, я относил список в комитет комсомола, я помню.
 — Вот видишь.
 — И потом, если как следует встряхнуть память, то, кто знает, в каком-нибудь углу, куда я еще не заглядывал, может, что-то сохранилось. Какая-нибудь мелочь, слово, взгляд. Надо только оживить декорации.
 — Оживить? Декорации? Да. Иногда это срабатывает. Ну, ты позвонишь, если твои декорации оживут?
 — Позвоню. Насчет чая и сигарет... Не держи зла.
 — Да ладно. Если б я на вас обижался каждый раз, когда вы... ну, в общем, когда вы не так себя ведете, я б давно растаял. Знаешь что, Андрей? Ну его все к идолам! Давай посидим где-нибудь с пивцом, без воспоминаний. Для души, завтра же, после работы. А?
 — В «Праге»?
 — Ну, давай в «Праге». Там атмосфера, как тогда. И Дронушка каждый вечер пасмами своими трясет. Нальется до кадыка и клюет носом в пепельницу.
 — Договорились, в половине шестого я буду в «Праге».

 Андрей Иванович выкурил еще одну сигарету и пошел спать. Лег и сразу почувствовал, что у него квадратный бок. Господи, когда же это кончится? Все это. То, что они называют жизнью. Если б он был женщиной, он бы поплакал, и возможно, ему стало бы легче. Девушки он действительно не мог вспомнить. Басакин в тюрьме сочинил фантазию и сам в нее поверил. У каждого свой остров. У Басакина — кудрявая девушка, у Андрея Ивановича — аквилон...
 Аквилон!
 — Черт! — он усмехнулся.
 И перевернулся на спину, потом вернулся на бок, на животе ему тяжело дышалось. Он сказал себе:
 — Завтра — чтоб я сдох! — заеду в магазин и куплю словарь.